Дом стоял на пригорке, мрачный, осевший на один бок. Дверь была распахнута, словно черный рот кричащего человека. И из этого рта веяло таким холодом, что пар изо рта вырывался густыми клубами.
Они остановились у крыльца. Ратибор покрепче перехватил рукоять меча, чувствуя, как влага на ладонях мгновенно остывает.
Вдруг из глубины дома донесся звук.
Не вой, не скрежет. Плач. Тонкий, жалобный, захлебывающийся плач младенца.
— Жив, — выдохнул Ратибор и дернулся было вперед.
— Стоять! — Волхв ударил его древком посоха по плечу. — Не беги. Испугаешь её — она дитя придушит, как щенка, от «любви» своей великой.
Они шагнули в сени. Половицы скрипнули, как старые кости.
Внутри было светлее, чем снаружи. Стены покрывал иней, сверкающий в призрачном голубоватом свечении, исходившем неизвестно откуда. Все предметы — стол, лавки, разбросанная утварь — были подернуты ледяной коркой.
В центре горницы, там, где свисал с потолка массивный железный крюк для сушки шкур, стояла она.
Ратибор помнил её — смешливую девку с русой косой до пояса. Но существо, стоявшее сейчас перед ним, мало напоминало человека.
Она парила в вершке от пола. Сарафан её, некогда красный, стал серым и рваным. Длинные волосы, спутавшиеся в колтуны, закрывали лицо. Голова была неестественно склонена набок, к левому плечу — шея сломана, и на бледной коже отчетливо виднелась синяя, вдавленная борозда от веревки.
На руках она держала сверток из грязного тряпья. Ребенок в нем надрывался от крика, но Милава, казалось, не слышала его боли. Она покачивалась из стороны в сторону, напевая жуткую, беззвучную колыбельную, от которой у Ратибора кровь стыла в жилах.
— Тише, мой хороший, тише, маленький... — её голос звучал не из горла, а словно прямо в голове, скрипучий, как сухой снег под сапогом. — Тятя придет... Тятя шкуры принесет... Мы ему рубаху сошьем...
Ратибор сделал шаг. Доска предательски хрустнула.
Милава медленно повернулась. Голова её оставалась склоненной набок, поэтому, чтобы посмотреть на гостей, ей пришлось вывернуть тело под невозможным углом.
Волосы расступились, открывая лицо.
Глаза её были черными провалами без белков. Рот был открыт, и из него вываливался посиневший, распухший язык — печать висельника.
— Чужие... — прошипела она. Воздух в избе сгустился, став тяжелым, как вода. Иней на стенах затрещал.
Она прижала сверток к груди так сильно, что ребенок перешел на хрип.
— Моё! — визгнула она. — Не отдам! Уходите!
Яромил вышел вперед, подняв посох, на конце которого болтался пучок полыни.
— Не твоё это, Милава! — голос Волхва гремел, отражаясь от ледяных стен. — Ты ушла! Твой дом — в сырой земле! Отпусти живое к живым!
— Нет! — Ночница оскалилась. Её лицо поплыло, меняясь, становясь мордой хищной птицы или зверя. — Он меня бросил... Он выбрал её... А теперь он умер! Значит, мы вместе! Я и дитя! Мы будем ждать его здесь!
Она махнула рукой, и тяжелая дубовая лавка полетела через комнату, как щепка, метя в голову Волхву. Старик едва успел уклониться.
— Ратибор, отвлеки её! — крикнул Яромил. — Я круг поставить не успею!
Дружинник шагнул навстречу призраку. Страх сковывал ноги, мешал дышать. Это был не враг с мечом, это было чистое безумие, облекшееся в плоть.
— Милава... — позвал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Ты ведь любила его. Любила?
Призрак замер. Черные провалы уставились на воина.
— Любила... — прошелестело в ответ. — Больше жизни любила...
— Тогда зачем ты мучаешь его дитя? — Ратибор опустил меч, показывая пустые руки. — Ему холодно, Милава. Ему больно. Ты ведь не хочешь, чтобы сыну твоего любимого было больно?
Существо заколебалось. Хватка на свертке чуть ослабла. Иллюзия материнской заботы боролась в ней с жаждой мести.
— Больно? — переспросила она, и в голосе прозвучали детские нотки. — Я грею... Я пою...
— Ты мертва, Милава, — жестко сказал Ратибор. — Твоё тепло — это лед. Ты убиваешь его, как убила себя.
Слова ударили её, как кнут. Лицо Ночницы исказилось яростью.
— Врешь! — заорала она, и из её рта вырвался поток могильного холода, сбивший Ратибора с ног.
Она взмыла под потолок, к тому самому крюку, на котором когда-то лишила себя жизни. Тень её разрослась, закрывая свет, и в этой тьме Ратибор почувствовал, как чьи-то невидимые ледяные пальцы смыкаются на его собственной шее. Морок начался.
Воздух в избе исчез. Его вытеснил ледяной кисель, забивший горло, ноздри, легкие. Ратибор лежал на полу, хватая ртом пустоту, а невидимая удавка сжималась всё туже.
Он пытался втать, но его руки больше не слушались. Он вообще перестал чувствовать свое тело — широкие плечи, тяжесть кольчуги, рукоять меча. Вместо этого он почувствовал легкость. Тошную, невыносимую легкость сарафана на ветру. И еще — жгучую, ослепляющую боль в груди, там, где сердце, которая была страшнее любого ранения.
Изба растворилась. Тьма и холод отступили.
В глаза ударил яркий солнечный свет. Запахло сеном, речной водой и сладким клевером.
Ратибор увидел перед собой лицо. Это был Микула — живой, молодой, смеющийся. Он лежал на спине в высокой траве, грыз травинку и смотрел на Ратибора снизу вверх с такой нежностью, что у дружинника перехватило дыхание.
— Милава, зоренька моя... — прошептал Микула, протягивая руку.
Ратибор хотел отшатнуться, крикнуть: «Я не она!», но вместо этого его губы сами растянулись в счастливой улыбке. Он почувствовал, как Его рука — тонкая, женская, с загорелой кожей — легла в ладонь парня.
— Ты меня не бросишь? — спросил Ратибор чужим, девичьим голосом, полным надежды и страха.
— Дурочка, — Микула поцеловал её ладонь. — Куда я без тебя? Кому я нужен, кроме тебя? Ты моя. Навеки.
Чувство любви было таким густым, горячим и пьянящим, что Ратибор чуть не захлебнулся. Это была не просто привязанность, это была одержимость. Весь мир сузился до этих карих глаз. Ради них можно было украсть, убить, умереть.
Мгновение — и солнце погасло. Мир посерел.
Холодный дождь стучит по крыше. Ратибор стоит у плетня. Он чувствует, как дождь мочит волосы, но ему все равно. Внутри него горит пожар.
За забором, во дворе Микулы, играют свадьбу.
Слышен пьяный смех, гусли, топот ног. Гости кричат: «Горько!».
Ратибор (Милава) стоит и сжимает руками острые колья плетня так, что щепки впиваются в ладони до крови. Он видит Микулу. Тот в красной рубахе, пьяный и веселый, обнимает другую. Забаву. Она смеется, пряча лицо у него на плече.
— Он обещал... — мысль бьется в голове пойманной птицей. — Он клялся... Вор! Предатель!
Боль в сердце сменяется черной, липкой ненавистью. Это чувство хуже яда. Оно отравляет кровь. Хочется ворваться туда, разорвать эту девку зубами, выцарапать ей глаза.
— Почему не я? — кричит разум Милавы. — Чем я хуже? Я любила сильнее!
Каждый удар сердца отдается фразой: «Обманул. Бросил. Обманул».
Мгновение — и дождь сменяется запахом старых шкур и мочи.
Ратибор снова в этом доме. Только сейчас здесь нет инея. Здесь темно и пахнет безысходностью.
Он стоит посреди комнаты. В руках у него веревка. Пеньковая, шершавая, пахнущая дегтем.
Мыслей больше нет. Эмоций тоже нет. Внутри выжженная пустыня. Есть только холодная, безумная логика.
— Ему будет больно, — думает она. — Когда он найдет меня, он поймет. Он заплачет. И тогда он снова будет мой. В горе мы будем вместе. А та... та его не удержит.
Ратибор чувствует, как дрожат руки, завязывающие узел. Это не красивые театральные страдания. Это страшно. Это животный ужас тела, которое не хочет умирать, и воля больного разума, который заставляет это тело двигаться.
Он встает на лавку. Перекидывает веревку через железный крюк для туш.
Колени дрожат так, что трудно стоять.
— Микула, смотри на меня, — шепчет Милава.
Петля ложится на шею. Колючая, жесткая. Она давит на кадык, мешает глотать.
— Сейчас, — думает она. — Всего один шаг.
Ратибор в ужасе пытается остановить её, остановить себя. Он орет внутри её сознания: «Нет! Не делай этого! Это смерть! Это навсегда!». Он воин, он привык сражаться за жизнь, а здесь он заперт в теле, которое жаждет уничтожения.
Боли нет сразу. Есть треск — это ломаются шейные позвонки. А потом наступает тьма. Воздух заперт в груди, он рвется наружу, но пути нет. Лицо наливается жаром. В глазах взрываются красные круги.
Язык вываливается наружу, толстый, чужой. Тело дергается в конвульсиях, пляшет в воздухе, ударяясь ногами о пустой сундук. Руки, уже не по своей воле, царапают веревку, сдирая ногти, пытаясь вдохнуть хоть каплю жизни. Но петля держит крепко.
Сознание меркнет, ссужается в точку.
И в этой точке остается только одно: ненависть.
«Мой... Отдай... Вернись...»
— РАТИБОР! — крик донесся откуда-то из другого мира.
Удар по щеке. Вкус полыни на губах.
Дружинник открыл глаза. Он лежал на полу избы, хватая ртом ледяной воздух. Шея горела огнем, словно по ней прошлись рашпилем.
Над ним висела Милава — призрачная, страшная. Её рука, сотканная из тьмы и могильного холода, всё ещё сжимала его горло, но хватка ослабла. Она смотрела на него пустыми провалами глаз, и он видел, что она ждала. Она показала ему свою смерть и ждала, что он сломается, примет её правду, пожалеет её настолько, что отдаст ей свою жизнь.
Ратибор захрипел, откатываясь в сторону. Видение закончилось, но ощущение пеньковой веревки на шее осталось фантомной болью.
— Я видел... — просипел он, пытаясь подняться. — Я видел твой грех, Милава.
— Это не грех! — завизжал призрак, и изба снова затряслась. — Это Любовь!
Но Ратибор уже знал правду. Любви там не было. Там была лишь эгоистичная, черная дыра, которая теперь требовала заполнить её чужим ребенком.
Ему нужно было найти Якорь. Прямо сейчас, пока она снова не накинула петлю на его разум.
Видение отступило, но дышать легче не стало. В избе бушевала настоящая метель: острые льдинки кружились в воздухе, секли лицо, звенели, ударяясь о промороженные бревна. Милава висела под потолком, раскинув руки-крылья, и её крик был похож на треск ломающейся мачты.
— Мой! Не отдам! Вы пришли забрать его!
Яромил стоял на коленях в центре круга, начерченного солью. Кровь текла у него из носа, окрашивая серую бороду. Посох в его руках дымился — старик держал незримый щит, не давая призраку раздавить их обоих, как букашек.
— Ищи, Ратибор! — прохрипел Волхв, сплевывая красным. — Якорь! Её мечта! То, во что она душу вложила до того, как в петлю полезла!
Ратибор, шатаясь, бросился к сундуку в углу.
Милава заметила это. Тень метнулась вниз. Тяжелый дубовый ушат с водой (превратившейся в ледяную глыбу) сорвался с лавки и полетел в голову дружинника.
Ратибор едва успел пригнуться — ушат разлетелся в щепки о стену там, где миг назад была его голова.
— Не трогай! — взвизгнула Ночница. — Это моё приданое! Я замуж пойду!
Ратибор ударил эфесом меча по кованому замку. Металл, хрупкий от могильного холода, звякнул и рассыпался. Дружинник откинул тяжелую крышку.
Внутри пахло лавандой и тленом. Там лежали наряды. Вышитые рубахи, которые она готовила для свадьбы, ленты, платки. Всё аккуратно сложено, всё готово для жизни, которой не случилось.
— Где же ты? — рычал Ратибор, отшвыривая тряпки. Руки коченели от одного прикосновения к вещам мертвой.
В самом низу, на дне, под слоем рушников, он нащупал что-то твердое, завернутое в грубую мешковину.
Он вытащил сверток и развернул его.
Уродливая, страшная мотанка, скрученная из старой соломы, обрезков ткани и... волос. Длинных русых волос, которые Милава, видимо, остригала с себя.
У куклы не было лица — по обычаю, чтобы злой дух не вселился. Но Милава в своем безумии нарушила запрет. Углем на тряпичной голове были грубо намалеваны глаза и улыбающийся рот. А на «груди» куклы было вышито красной нитью имя: «Первак». Первенец.
Кукла была тяжелой, неестественно тяжелой для соломы. Она пульсировала в руках Ратибора ледяным жаром. Сюда, в этот комок тряпья, безумная девка шептала свои мечты ночами, пока её любимый спал с другой. Сюда она влила свою любовь, ставшую ядом.
— Милава! — крикнул Ратибор, поднимая куклу над головой.
Призрак замер. Ночница висела в воздухе, прижимая к себе живого, уже посиневшего от холода и крика младенца Забавы.
Черные провалы глаз уставились на куклу.
— Отдай... — прошептала она, и голос её дрогнул. Ярость сменилась растерянностью. — Первак? Ты нашел его?
— Вот твой сын! — соврал Ратибор, чувствуя, как кукла жжет пальцы. — Ты забыла его, Милава? Ты пела ему песни, ты качала его, пока ждала Микулу! А это... — он кивнул на живого ребенка, — это чужой. Холодный. Крикливый. Он не любит тебя. А этот...
Он сжал куклу, и та издала сухой шуршащий звук, похожий на вздох.
— Этот ждал тебя в сундуке. Он твой. Только твой. Созданный твоими руками.
Милава медленно опускалась на пол. Её лицо, искаженное злобой, разгладилось, став почти человеческим, почти тем самым девичьим лицом из видения. Морок спадал. Безумие искало свой истинный фетиш.
— Первак... — она протянула прозрачную руку. — Я не забыла... Я просто... он так долго спал...
Она посмотрела на сверток с настоящим младенцем, который держала. В её взгляде появилось отвращение. Живое тепло было ей противно, оно напоминало о жизни, которой у неё нет. А кукла — мертвая, сухая, родная — манила.
— Меняемся, — жестко сказал Ратибор, делая шаг вперед, хотя каждый инстинкт вопил «беги». — Ты отдаешь чужое. Я отдаю тебе твоё.
Милава зависла в нерешительности. Тишина в избе звенела натянутой струной. Волхв Яромил, воспользовавшись заминкой, начал бормотать заклинание, готовя угли и соль. Но сейчас всё зависело не от магии, а от выбора проклятой души.
Ночница разжала руки. Живой сверток начал падать.
Ратибор, не думая, швырнул куклу ей навстречу и бросился ловить ребенка.
Ратибор рухнул на колени, ободрав кожу о мерзлые доски, но драгоценный сверток поймал у самого пола. Живой младенец, уже посиневший от могильной стужи, зашелся в новом, хриплом крике, но этот крик был музыкой — песнью жизни в царстве мертвых.
А над ними, зависнув в воздухе, Милава прижимала к несуществующей груди соломенную куклу. Она смотрела на уродливый комок тряпья с такой любовью, что это было страшнее любой ярости.
— Первак… Тише, мой сладкий… Мы дома. Тятя не слышит, тятя спит…
В этот миг её призрачная плоть стала густой, почти осязаемой. Одержимость "якорем" стянула её сущность в одну точку, сделала уязвимой. Она больше не была вездесущим мороком — она стала женщиной, держащей свое сокровище.
— Пора! — рявкнул Волхв Яромил.
Старик швырнул горсть четверговой соли прямо в лицо призраку. Кристаллы, заговоренные на Купалу, вспыхнули, соприкоснувшись с эктоплазмой, как искры на труте.
Милава завыла, но не бросила куклу. Соль пригвоздила её к месту, лишила возможности стать туманом.
— Руби! — заорал Волхв, ударяя посохом о пол так, что по льду пошли трещины. — Руби нить, Ратибор! Не плоть руби — проклятье её!
Ратибор, прижимая одной рукой ребенка к груди, второй схватил меч, лежавший рядом. Он вскочил на ноги. Страх исчез, осталась лишь холодная решимость палача, дарующего милосердие.
Перед ним висело не чудовище. Перед ним была истерзанная душа, запертая в петле собственного горя.
Клинок свистнул в морозном воздухе.
Ратибор метил не в тело. Он ударил туда, где над склоненной головой Милавы курился призрачный след веревки — невидимая пуповина, связывающая её с местом самоубийства.
Удар был страшным. Меч встретил сопротивление, словно рубил толстый корабельный канат. Сталь зазвенела, рука онемела до плеча, но лезвие прошло насквозь.
Раздался звук, похожий на лопнувшую струну огромных гуслей.
Веревка, державшая Ночницу между мирами, оборвалась.
Голова призрака — та самая, со сломанной шеей — отделилась от тела, но крови не было. Была вспышка чистого, белого света. Свет этот не слепил, а грел.
И в этом сиянии Ратибор увидел, как спадает кошмарная маска. Исчезли черные провалы глаз, втянулся синий язык, разгладилась мертвенно-серая кожа.
На мгновение перед ними возникла просто девушка. Милава. Такая, какой она была до предательства и петли. Юная, с расплетенной косой, в чистой, не рваной рубахе.
Она стояла на полу босыми ногами, уже не летая. Она посмотрела на свои пустые руки — кукла рассыпалась прахом в момент удара. Потом она подняла глаза на Ратибора.
В них не было ни безумия, ни злобы. Только безмерная усталость и покой.
— Спасибо, — прошептали её губы беззвучно.
А потом её фигуру подхватило невидимым ветром. Она рассыпалась, как утренний туман под лучами солнца, превратившись в мириады сверкающих пылинок, которые тут же растаяли в воздухе.
Тишина обрушилась на дом. Тяжелая, ватная тишина.
И тут же стало происходить чудо. Лед на стенах начал таять, стекая мутными ручьями. Голубое свечение погасло, вернув избе её обычную, мрачную черноту, освещаемую лишь факелом Волхва.
Смертельный холод ушел, оставив после себя лишь сырость заброшенного жилья.
Ратибор опустил меч и сполз по стене на лавку, чувствуя, как дрожат колени. Ребенок у него на руках перестал кричать и начал тихо посапывать, согретый теплом живого тела.
Яромил подошел к ним, опираясь на посох. Старик выглядел так, словно этот бой состарил его еще на десять лет.
— Ушла, — прохрипел он, касаясь лба младенца узловатым пальцем. — Ушла к предкам. Не в рай и не в пекло, а туда, где памяти нет. Отмучилась, девка.
— А этот? — кивнул Ратибор на сверток.
— Живучий, — усмехнулся Волхв, и улыбка вышла жуткой на окровавленном лице. — Тьма его не тронула, только покусала малость. Крепким будет мужем, раз в колыбели смерть переглядел. Неси его к родне, дружинник. Здесь нам больше делать нечего.
Ратибор кивнул, поднимаясь. Но перед тем как уйти, он подошел к куче тряпья, где минуту назад лежала проклятая кукла. Теперь там была лишь кучка трухи и гнилой соломы.
Он спас ребенка. Он упокоил дух. Но радости не было. Была лишь горечь от того, что любовь может превратить человека в чудовище, которое приходится убивать.